Линии судьбы попутчика Занда (окончание)

Ирина Озёрная, предисловие к изданию: Олеша Юрий. Зависть. Три Толстяка. Воспоминания. Рассказы. — М. : Эксмо, 2013

Вернуться к началу статьи…


В 1921 году, когда в очередной раз реорганизованное УкРОСТа под новым названием РАТАУ (Радио-телеграфное агентство Украины) перевели в тогдашнюю столицу республики, Харьков, назначив  Нарбута его директором, за ним поехали туда очень многие из молодых одесских талантов, в том числе и Олеша с Катаевым.

В послевоенной стране был страшный голод, разруха, свирепствовал тиф, которым Олеша тяжело переболел в 1920-м, заразив свою старшую и единственную сестру, Ванду, в результате погибшую. Родители, распродавая остатки имущества на прокорм, готовились к репатриации в Польшу. Он наотрез отказался ехать с ними, предпочтя для себя участь русского писателя.

Перед самым переездом в Харьков, в апреле 1921-го, он закончил уже  вторую по счету пьесу – «Игра в плаху». Первая – «Маленькое сердце», написанная им в 1918-м по сюжету стихотворения Зинаиды Шишовой «Смерть», была тогда единственный раз сыграна участниками «Зеленой лампы» на сцене одесской консерватории. Режиссер этого спектакля, «зеленоламповец» Петр Ершов, вспоминал: 

«Под влиянием жеманного стихотворения З. Шишовой о самоубийстве юноши из-за любви Олеша внезапно и стремительно написал трехактную пьесу в стихах „Маленькое сердце“, – каждый акт минут на десять или пятнадцать. Это был его первый драматический опыт, где слышались отзвуки и Метерлинка, и Леонида Андреева, и все было зыбко, неясно, загадочно»[50].

Судя по воспоминаниям очевидцев, успех этой постановки был немалым, хоть и взыскательный Олеша почему-то напишет позже, что пьеса провалилась. Газета «Яблочко», например, издаваемая теми же «зеленоламповцами», анонсируя последующее выступление Олеши в модном тогда кафе «Ай-лайф», предвещала:

«Юрий Олеша, пьяный от оваций, в зените своей популярности после постановки в консерватории своей пьесы, прочтет ряд изумительно странных стихотворений, построенных на таких неожиданных положениях, что привыкший даже ко всяким контрастам и метаморфозам одессит почувствует головокружение, близкое к обмороку»[51].

И Валентин Катаев, работавший помощником режиссера  в этом спектакле, через шестьдесят лет в «Алмазном моем венце» подтвердил первый драматургический успех Олеши, фигурирующего у него в книге под шифром «ключик»:

«…публика была в восторге, устроила ключику овацию, и он выходил несколько раз кланяться, маленький, серенький, лобастенький слоненок, сияя славой <…>. Барышня, игравшая главную роль роковой женщины Ванды, помнится мне, выходя на вызовы, на глазах у всех поцеловала ключику руку, что вызвало во мне жгучую зависть»[52].

Текст «Маленького сердца» бесследно исчез, зато «Игру в Плаху» – небольшую трехактную трагикомедию в стихах – ждала куда более профессиональная, интересная и счастливая судьба.


«Игра в плаху», по сути, – предтеча «Трех Толстяков»: народ восстает против короля-изверга, три актера под предлогом спектакля проникают во дворец и, вовлекая короля в игру о тиране, по-настоящему отрубают ему голову (тема отрубленной головы будет потом неоднократно встречаться в черновиках Олеши, та самая тема убийства, которая так вдохновляла писателя Занда).

Среди узнаваемых имен персонажей в пьесе – Ганимед и Тибурций, смягченный потом, в романе, до Тибула, а действие, как и в «Трех Толстяках», происходит в эпических времени и пространстве с явным намеком на колорит эпохи Французской революции. 

Написанная и тут же поставленная в 1920 году одесским Театром революционной сатиры (Теревсат)[53], «Игра в плаху» незадолго до переезда Олеши в Харьков была прочитана им 18 апреля 1921 года в очередном «Устном сборнике» на авторском литературном вечере одесского отделения Южного товарищества писателей[54]. А уже в конце мая – начале июня Олеша живет в Харькове, где, кроме основной службы в штате РАТАУ, развивает разнообразнейшую деятельность. Как сообщает одесский писатель-краевед Ростислав Александров, он  выступал там «на литературных вечерах в кафе поэтов, заведовал литературной частью театра „Балаганчик“, печатался в газете „Пролетарий“». Но первое, что он сделал в Харькове, – доработал и сдал во Всеукраинский театральный комитет «Игру в плаху»[55], которая была одобрена Репертуарной комиссиией уже к середине июля того же года, с характеристикой «опыта пьесы героического репертуара для масс переходного периода»[56]

Пьесой тотчас же заинтересовался режиссер Рудольф Унгерн,  сотрудничавший до революции с молодым Мейерхольдом, оказавшим на него большое влияние. Сам факт этого косвенного влияния Мейерхольда на первую постановку пьесы Олеши профессиональным режиссером очень любопытен. Ровно через десять лет Всеволод Мейерхольд поставит в своем ГосТИМе пьесу «Список благодеяний», специально написанную для него Олешей, уверявшим в своей автобиографии 1931 года, что «лучший режиссер – Мейерхольд».

Итак, в октябре 1921-го Худсектор Главполитпросвета Украины утвердил праздничный репертуар харьковских театров. В списке рекомендованных к постановке – «Игра в плаху» (в списке авторов – Верхарн, Маяковский, Роллан и Олеша)[57].

В это время в Харькове открывается возглавляемый Унгерном  «Молодой театр», генеральная линия которого так была сформулирована в прессе: «Имеет целью создание яркого, согретого творческим огнем, созвучного стремлениям масс поистине театрального зрелища. <…>  включает в свой репертуар все виды сценического действия, от бесшабашной буффонады до величавой трагедии. <…> В ближнем репертуаре Сервантес „Театр чудес“, Ю. Олеша „Игра в плаху“, А. Блок „Роза и крест“»[58]

А 6 ноября местная газета «Пролетарий» дает объявление в колонке «Четвертая годовщина Октябрьской революции»:

«Молодой театр (бывший Модерн) 7 ноября Ю. Олеша – ИГРА В ПЛАХУ, П. Верхарн – МЯТЕЖ. Начало в 7 часов вечера».

Тут же сообщается, что 7 ноября в харьковском Героическом театре (бывшем Малом) состоится «Мистерия Буфф» Маяковского.

Таким образом, аналогично косвенной встрече с Мейерхольдом в Харькове, Олеша благодаря «Игре в плаху» встретился здесь и с другим своим не знакомым тогда еще кумиром – Маяковским, находясь с ним в одной упряжке, так отображенной на афишах, расклеенных по всему городу:

      «Героический театр!»
       Впервые на Украине!
      В. Маяковский. 
      «Мистерия-буфф»,
       «Молодой театр»
       Первая постановка!

Юрий Олеша «Игра в плаху»[59]



И, как было обещано, 7 ноября 1921 года состоялась первая – настоящая – премьера Олеши, возведшая его в ранг профессионального драматурга. О том, насколько она была удачной, можно судить уже по тому факту, что через три недели текст «Игры в плаху» был официально приобретен Главполитпросветом. А в мае  1922 года пьеса была напечатана в первом (и последнем) номере харьковского журнала «Грядущий мир».

Все эти радостные харьковские события развивались на труднейшем драматическом фоне послереволюционного времени.

Ближайший друг Олеши Валентин Катаев в «Алмазном моем венце» так вспоминает об их совместных харьковских мытарствах того периода:

«Просто было такое время: разруха, холод, отсутствие товаров, а главное, ужасный, почти библейский поволжский голод. Об этом уже забыли, а тогда это было неслыханным бедствием, обрушившимся на Советскую республику, только что закончившую гражданскую войну. Сейчас трудно представить всю безысходность нашего положения в чужом городе, без знакомых, без имущества, одиноких, принужденных продать на базаре ботинки, для того, чтобы не умереть с голоду. <…>

Мы жили в бывшей гостинице „Россия“, называвшейся Домом Советов, в запущенном номере с двумя железными кроватями без наволочек, без простынь и без одеял, потому что мы их мало-помалу меняли на базаре у приезжих крестьян на сало. В конце концов мы умудрились продать даже оболочки наших тюфяков, а морскую траву, которой они были набиты, незаметно и постепенно выбросили во двор, куда выходило наше окно»[60].

Катаев вспоминает, как, продав башмаки, они с Олешей, «вполне уважаемые члены общества, состоящие в штате центрального республиканского учреждения <…>, где даже занимали видные должности по агитации и пропаганде», босиком входили в кабинет заведующего отделом Наркомпроса; о том, как закрыли столовую со скуднейшими пайками, обрекая их, тем самым, на голодную смерть, и как спаслись они только чудом.

Но страшнее голода и холода для них тогда было известие о смерти Блока (7 августа 1921 года), с которым они давно мечтали познакомиться, услышать его голос, читающий любимые строки. Встретившись с его «Незнакомкой», будучи учеником восьмого класса, Олеша  «впервые понял, что такое стихи». Он, семнадцатилетний начинающий поэт, как солнцем, ослепленный тогда Блоком, даже не смог принять поэзию своего будущего кумира Маяковского. Все было в Блоке, умевшем вот так сказать о любви. Позже, уже страстно увлеченный  Маяковским, он никогда не переставал восхищаться Блоком.

«Вокруг нас мир, в котором уже нет Блока»[61], – заклеймил этот «теряющий дух» и наступающий на  культуру мир ХХ века Олеша. Совсем скоро он узнает, что вокруг него мир уже и без Николая Гумилева, расстрелянного 24 августа 1921 года, и без многих-многих других великих художников, прямо или косвенно уничтоженных государством. Перечень потерь будет увеличиваться с каждым годом. Есенин! Маяковский!  И… Нарбут!..


Валентин Катаев в «Алмазном моем венце» так вспоминал об их с Олешей харьковской дружбе с Владимиром Нарбутом, зовущимся в книге «колченогим»:

«В Харькове после смерти Блока, после исчезновения Гумилева, после поволжского голода мы настолько сблизились с колченогим, что часто проводили с ним ночи напролет, пили вино, читая друг другу стихи, – ключик, дружочек [Серафима Густавовна Суок, первая, гражданская, жена Олеши, переехавшая к нему из Одессы в Харьков. – И. О.] и я, еще не отдавая себе отчета, чем все это может кончиться»[62].

А кончилось это просто: Серафима Суок неожиданно ушла от Олеши к Нарбуту, сразу же выйдя за него замуж.

К тому же этот жестокий факт наложился на другой, тоже сильно переживаемый Олешей. Его родители решились наконец на репатриацию в Польшу.

«В двадцать втором году, – вспоминал он потом в дневнике, – папа и мама приехали в Харьков хлопотать о переводе в польское подданство, – они стали оптантами, получили разрешение на выезд в Польшу и уехали летом.

Мы попрощались, поезд уходил на Шепетовку, папа выскочил из вагона, чтобы еще раз обнять меня. <…> Они уехали, потом я, плача,  пересекал вокзальную площадь. Так окончилось мое прошлое.

Мне было двадцать два года, я плакал, я был молодой, без денег, без профессии, – я остался один, совершенно один в стране, проклятой моим отцом»[63].

С вдребезги разбитым сердцем он переехал в конце лета 1922-го в Москву, где к тому времени уже обреталась чета Нарбутов. Поселившись в Мыльниковом переулке у Катаева, жившего здесь уже около полугода, он устроился обработчиком рабкоровских фельетонов в «Гудок», тотчас же превратившись в знаменитого фельетониста Зубило.

«В коридорах редакции, – вспоминал заведовавший тогда четвертой полосой „Гудка“ Иван Овчинников, –  все чаще стал появляться невысокого роста, слегка сутуловатый молодой человек в поношенном пальтишке. 

– Одессит, поэт, живой человек, пишет стихотворные фельетоны, –  аттестовала незнакомца Фомина [О. Н. Фомина –  журналистка с дореволюционным стажем. – И. О. ]. – Разрешите, я дам ему какую-нибудь нашу тему? Талантище из парня так и прет.

На другой же день новичок пришел в редакцию с готовым фельетоном.

– Олеша, – назвал он себя, подавая маленькую крепкую ладонь, и положил на стол листок со стихами. <…>

Фельетон начинался так:

Бисером сыплют фонарики,
Тужится, прет пароход.
На берегу у Москва-реки
Краля-матаня живет…



Под стихами подпись: „Касьян Агапов“.

Фельетон мне понравился.

– А вот подпись, – говорю, – мне не нравится. Нашему читателю хорошо бы что-нибудь деповское, железнодорожное, с металлом!

– А вы что предлагаете? <…>

– Есть у наших слесарей универсальный инструмент – зубило: им рубят железо, зачищают на литье раковины и заусенцы, срубают головки и гайки болтов, когда они не поддаются ключу.

Не дослушав до конца моей тирады, Олеша взял ручку, пропахал жирную черту по Касьяну Агапову, а сверху крупно и четко вывел: „Зубило“. <…>

Так родился псевдоним, который почти на десять лет стал своего рода знаменем „четвертой полосы“ [на которой располагался в газете культурно-бытовой отдел. – И. О. ], да, пожалуй, и всего „Гудка“.

С уверенностью могу сказать, что ни один гудковец не был так  популярен среди железнодорожников, как Зубило»[64].

Остроумнейшая компания сотрудников четвертой полосы и других отделов «Гудка», представлявшая в будущем цвет так называемой «Южнорусской школы», – Олеша, Катаев, Ильф с Петровым, Семен Гехт, Лев Славин, к которым частенько заглядывали Эдуард Багрицкий, Семен Кирсанов и другие «зеленоламповцы», почти одновременно перебравшиеся в Москву, удачно дополненная киевлянами Михаилом Булгаковым,  Константином Паустовским и другими, вскоре уже знаменитыми писателями, днем писала и совершенствовала рабкоровские фельетоны, а по ночам создавала свою первую московскую прозу. Именно в период «Гудка» были написаны «Дьяволиада» и «Роковые яйца» Булгакова, «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок» Ильфа и Петрова, «Три Толстяка» и «Зависть» Олеши. 


О том, как возникла «Зависть», наиболее подробно рассказал он в конце 1935 года:

«Как всякая первая книга, она явилась результатом очень длительных накоплений. Первая книга всегда наиболее свежа. Это – результат почти всей сознательной юности.

Что было толчком для „Зависти“, – этого я установить не могу. Внешнего толчка не было. Я узнаю в „Зависти“ краски, которые были замечены мною в очень далеком детстве, когда мне было 5 или 6 лет. Меня в детстве поражали переводные картинки. След этого детского впечатления остался в „Зависти“. Там говорится о переводных картинках»[65]

На вопрос о том, сколько времени писалась «Зависть», он ответил:

«Фактически полгода. Но работал я над отдельными кусками пять лет. Учился писать. Зверел от помарок – по выражению Бориса Пастернака. Первых страниц было 300, и ни одна из них не стала потом первой. А первой стала какая-то другая страница <…> писал без плана. Некоторые, работая, говорят себе: это место мне не удалось, я его пока оставлю, буду писать дальше, потом вернусь и обработаю. К сожалению, я так работать не умею. Я могу продвигаться дальше только тогда, когда все, что осталось позади, кажется мне сделанным хорошо. Если я ощущаю, что в написанном какое-либо выражение или отдельное слово неудачно, то я все-таки вернусь и буду сидеть над тем, что кажется мне неудачным, до тех пор, пока не добьюсь удовлетворяющего мой вкус результата. <…> Оттого так много времени я и трачу на свои произведения»[66].

Далее он удивил читателей: «„Зависть“ написана под влиянием Уэллса. Именно – „Невидимки“. <…> Странно? Однако это так. <…> Я, например, знаю точно, что внешний облик Ивана Бабичева, те черты, которые я вдруг увидел, – когда обдумывал этот образ – наружность опустившегося, набрякшего от нечистой жизни человека в странной шляпе, нищего, бродяги и философа, этот образ есть не что иное, как воспоминание мое о том бродяге – мистере Марвелл, который похитил у „Невидимки“ волшебные книги»[67].

Черновики ранних вариантов «Зависти», хранящиеся в РГАЛИ, подтверждают эти слова. Роман начинался как фантастический, авантюрный. В его началах практически отсутствует социальная тема. Там нет еще ни Кавалерова, ни Андрея Бабичева – директора треста пищевой промышленности. Главным героем истоков «Зависти», объединяющим множество их сюжетов, является знакомая нам фигура возмутителя спокойствия, фантазера, «короля пошляков», карикатурного человека с подушкой, «пожирателя раков», «изобретателя», «скромного фокусника советского» и «современного чародея» – Ивана Бабичева.

«Это его штучки», – определяет в «Зависти» Андрей Бабичев действия брата, добавляя: «Отправим на Канатчикову». Но если в окончательном варианте романа изобретения Ивана являются лишь плодами его фантазии, как, например, придуманная им универсальная машина (по сути, сегодняшний компьютер!) с «именем девушки, сошедшей с ума от любви и отчаяния», Офелии, то вначале, при зарождении книги, еще задолго до появления булгаковского Воланда, «штучки» Ивана Бабичева на самом деле  всецело заполняют Москву двадцатых, как только он появляется в ней. Маленький толстяк с «неопрятными бачками» и мешками под глазами, свисавшими «вроде лиловых чулок», постоянно устраивает неразбериху среди людей: он чародействует, проповедует и сводит с ума. В разных вариантах он появляется в толпе то продавцом розовых очков, то мастером «бесполезных вещей», то с его легкой руки в городе открывается магазин пиротехнических изделий «Падающие звезды». И все эти его действия обязательно завершаются безумными последствиями и фантасмагорическими событиями. (См. композицию «Из истоков „Зависти“» в Примечаниях)

В «Зависти» рассказывается о детстве Ивана:

«Будто изобрел он особый мыльный состав и особую трубочку, пользуясь которыми, можно выпустить удивительный мыльный пузырь. Пузырь этот будет в полете увеличиваться, достигая поочередно елочной игрушки, мяча, затем шара с дачной клумбы, и дальше, дальше, вплоть до объема аэростата, – и тогда он лопнет, пролившись над городом коротким золотым дождем».

В этом отрывке почти целиком скомпоновался сюжетный ход первой главы неоконченного варианта «Зависти», явно относящегося к научной фантастике. «День мыльного пузыря» – одно из самых первых начал романа, где взрослый уже Иван Бабичев действительно изобретает таинственную трубочку, гигантский мыльный пузырь летит над городом и, лопнув, проливается золотым дождем.

За пять лет работы над «Завистью» одни из обитателей ее  вариантов  так и остались в черновиках, другие переродились в известных нам персонажей. Так, женщина, похожая на девочку в капоре из красной соломы, появляющаяся в ряде черновиков, – символ любви и романтического идеала автора, несколько видоизменившись, превратилась в Валю Бабичеву: «девушку лет шестнадцати, почти девочку» с лицом, «похожим на орех», которой «могла бы позавидовать самая легкая из теней – тень падающего снега». Огромный толстяк, сопровождавший Ивана при входе в Москву, похож на его будущего брата Андрея, а герой с несчастной любовью – явно не названный еще Кавалеров. Но, увы, продолжения так интересно начатых историй многих героев истоков «Зависти» нам уже не узнать. Зато там сохранились алмазные россыпи «королевских»  метафор, часть из которых перекочевала в «Зависть» и рассказы того периода, другая – сохранилась в громаде  черновиков. А одна из них – «раскрытый рояль, похожий на фрак» – даже нашла свое место в повести Катаева «Растратчики»[68], которую Олеша редактировал[69] и щедрой рукой подарил другу.

«Пишу я трудно, – записал Олеша в конце двадцатых. – Написанное сегодня – завтра уничтожается. О каждом кусочке думаю: ужасно! И пишу снова. Каждый день все меняется. Каждый день задумываю новую вещь, в конце недели возвращаюсь к первоначальному замыслу – и опять прихожу к новому»[70].

В архиве писателя более двух тысяч страниц рукописей вариантов «Зависти». Причем уцелели из них далеко не все.

В конечном счете главным героем «Зависти» стал не Иван Бабичев, а поэт с  метафорической фамилией Кавалеров. Недобитый донкихот, сражающийся с новым миром за культуру и чувства старого, отстаивающий Достоинство, Поэзию, Любовь и искусство служения Прекрасной Даме. Его речь выходила из совберегов. Он чувствовал и говорил так красиво, что его не понимали и смеялись над ним. По поводу его знаменитой фразы: «Вы прошумели мимо меня, как ветвь полная цветов и листьев», – его антагонист, Андрей Бабичев, презрительно хохотал: «Полная цветов? Цветов и листьев?.. Это, наверное, какой-нибудь алкоголик…».

Андрей Бабичев – герой нового мира. Он – бывший революционер, комиссар Гражданской, член правительства, высокий чиновник,  «заведующий всем, что касается жранья», прославившийся изобретением нового сорта колбасы. Он тот самый хозяин жизни, кто, по мнению Кавалерова, уничтожил культуру, изменил природу славы, унизив ее до создания колбасы, а теперь, добивающий его, поэта. И Кавалеров бросает вызов:

«А я воюю против вас: против обыкновеннейшего барина, эгоиста, сластолюбца, тупицы <…> за нежность, за пафос, за личность, за имена, волнующие, как имя Офелия, за все, что подавляете вы <…>».

Но интеллигент проигрывает властьимущему и нищим отброшен на задворки жизни. Кавалеров, равно как и Иван Бабичев, был «сгустком зависти погибающей эпохи», завидующей «тому, что идет ей на смену».

С первых же строк изысканная по стилю, языку и композиции «Зависть» потрясала звездопадом метафор, сделавших читателей по-настоящему зрячими. Глядя на мир глазами Олеши, они вдруг сами становились поэтами, обретая вновь детскую способность видеть, что «скрипка похожа на самого скрипача», что она – «маленький скрипач в деревянном фраке», что облако – «с очертаниями Южной Америки», а прекрасная девушка, «прошумевшая» мимо Кавалерова, «как ветвь, полная цветов и листьев» – «легче тени», которой «могла бы позавидовать самая легкая из теней – тень падающего снега». Пять лет работы не прошли даром.

Весной 1927 года «Зависть» была наконец-то завершена и вскоре произошла ее первая читка.

«В Мыльниковом переулке, – рассказал в „Алмазном моем венце“  Валентин Катаев, – ключик впервые читал свою новую книгу „Зависть“. Ожидался главный редактор одного из лучших толстых журналов. Собралось несколько друзей. Ключик не скрывал своего волнения. Он ужасно боялся провала и все время импровизировал разные варианты этого провала. Я никогда не видел его таким взволнованным. Даже вечное чувство юмора оставило его. <…>

Преодолев страх, он раскрыл свою рукопись и произнес первую фразу своей повести:

„Он поет по утрам в клозете“.

Хорошенькое начало!

Против всяких ожиданий именно эта криминальная фраза привела редактора в восторг. Он даже взвизгнул от удовольствия. А все дальнейшее пошло уже как по маслу. Почуяв успех, ключик читал с подъемом, уверенно, в наиболее удачных местах пуская в ход свой патетический польский акцент с некоторой победоносной шепелявостью. <…>

Главный редактор был в таком восторге, что вцепился в рукопись и ни за что не хотел ее отдать, хотя ключик и умолял оставить ее хотя бы на два дня, чтобы кое‑где пошлифовать стиль. Редактор был неумолим и при свете утренней зари <…>  умчался на своей машине, прижимая к груди драгоценную рукопись.

Когда же повесть появилась в печати, то ключик, как говорится, лег спать простым смертным, а проснулся знаменитостью»[71].

Но не все было так просто, как пишет Катаев. Главным редактором  толстого литературного журнала «Красная новь», в июльской и августовской книжках которого в 1927 году впервые увидела свет «Зависть», до 30 мая того года был известный критик и публицист Александр Воронский, создавший этот журнал, объединивший вокруг него лучшие молодые силы писателей-«попутчиков» и напечатавший в нем многие их произведения. Исходя из этих фактов и дат, ясно, что читка романа, описанная Катаевым, произошла незадолго до 30 мая (Катаев ошибочно датирует ее июлем, чего быть не могло, так как в этом месяце первая часть «Зависти» была уже напечатана; да и писатель Арон Эрлих, присутствовавший на читке, подчеркивает в воспоминаниях, что дело было весной).

А 30 мая, собравшийся напечатать «Зависть» Воронский перестал быть главным редактором «Красной нови». Он был  отстранен Оргбюро ЦК, утвердившим вместо должности главного редактора коллективное руководство  журнала, куда, кроме Воронского, были включены В. Васильевский, В. Фриче и Ф. Раскольников. Не желая работать в таком окружении, Воронский почти сразу же написал заявление в Оргбюро ЦК с просьбой вывести его из состава редакции, аргументируя свою просьбу таким образом:  «Раскольников напостовец[72] <…>, с литературными взглядами тов. Фриче, выраженными им в последних фельетонах в „Правде“, я совершенно не согласен. Тов. Васильевский к художественному слову отношения не имеет»[73].  И, не дожидаясь окончательного решения своей участи, Воронский почти сразу же отошел от дел. Потому Олеше, публиковавшему «Зависть» в «Красной нови», неожиданно пришлось иметь дело с гораздо менее понимавшим его редактором, чем Воронский. В архиве писателя сохранилось оборванное на полуслове, не датированное, но явно относящееся к июню 1927-го начало его письма Раскольникову:

«Многоуважаемый Федор Федорович!

Я сделал кое-какие исправления.  Но снова взываю к Вам: примите все-таки первую редакцию вещи – с тем концом, который был у меня (со сценой на футболе). Я готов защищаться как угодно, готов»[74].

На этом месте письмо, говорящее о том, что при Воронском-редакторе у «Зависти», скорее всего, был бы другой финал, обрывается.

Но Олеше, опасавшемуся, что новый роман постигнет участь «Трех Толстяков», залежавшихся с 1924-го в ящике письменного стола, все-таки пришлось смириться с требованиями нового руководства журнала, и двумя частями («Записки» и «Заговор чувств»), в седьмом и восьмом номерах «Красной нови» 1927 года, была впервые напечатана его «Зависть».

И это стало настоящей сенсацией.

Так легендарный среди транспортников Зубило стал знаменитым на весь мир писателем Юрием Олешей.

Кстати, при всеобщем восторге от романа финалом напечатанной  «Зависти» были недовольны Горький и Пришвин. Горький в письме Всеволоду Иванову из Сорренто в Москву 20 января 1928 года писал: «Олеша – бесспорно талантлив, но конец „Зависти“ у него не убедителен, смят»[75]. А Пришвин, которого, правда, не устраивало и начало романа, та, мгновенно ставшая крылатой, фраза «Он поет по утрам в клозете», жаловался одному из своих корреспондентов: «В „Зависти“ невозможно развязное начало и зажеванный, вялый конец»[76]. Должно быть, первоначальный финал романа «со сценой на футболе» был значительно живее, но надо заметить, что Горький и Пришвин в этих оценках оказались в меньшинстве. На Олешу шквалом обрушилась мировая слава.

Да, «Зависть» наделала много шума, о ней заспорили, заговорили  сразу и все, ее тотчас же начали переводить на многие языки мира. Явившись в литературу двадцатых годов «ветвью, полной цветов и листьев», она принесла своему автору высокое звание «короля метафор».

Нескончаемый поток рецензий ринулся вслед ее первой публикации. Равнодушным она не оставила никого. И даже громившие ее за идеологию рапповцы отмечали несомненные литературные достоинства романа. Кто о нем только не писал, начиная с таких крупных имен, как Максим Горький, Анатолий Луначарский, Виктор Шкловский,  Вячеслав Полонский, Георгий Адамович, Владислав Ходасевич, Нина Берберова, Жан-Поль Сартр и др.

Через полвека после выхода «Зависти» Нина Берберова расскажет о своем парижском впечатлении о ней в книге «Курсив мой»:

«Об Олеше (и я этим горжусь) я написала в эмигрантской печати первая. Это было летом 1927 года, когда „Зависть“ печаталась в „Красной нови“, а я писала для парижской газеты хронику советской литературы. Считалось, что ее пишет Ходасевич, но на самом деле писала ее я, подписывала „Гулливер“ (по четвергам, в „Возрождении“) и таким образом тайно сотрудничала в обеих газетах, что, разумеется, открыто делать было совершенно невозможно. Я делала это для Ходасевича, который говорил, что неспособен читать советские журналы, следить за новинками. <…>

Итак, летом 1927 года я прочитала „Зависть“ и испытала мое самое сильное литературное впечатление за много лет. Это было и осталось для меня крупнейшим событием в советской литературе, пожалуй, даже большим, чем „Волны“ Пастернака. Передо мной была повесть молодого, своеобразного, талантливого, а главное – живущего в своем времени писателя, человека, умевшего писать и писать совершенно по-новому, как по-русски до него не писали, обладавшего чувством меры, вкycoм, знавшего, как переплести драму и иронию, боль и радость, и у которого литературные приемы полностью сочетались с его внутренними приемами собственной инверсии, косвенного (окольного) показа действительности. Он изображал людей, не поддаваясь при этом изображении соблазну „реализма“, давал их в собственном плане, на фоне собственного видения мира, со всей свежестью своих заповедных законов. Я увидела, что Олеша – один из немногих сейчас в России, который знает, что такое подтекст и его роль в прозаическом произведении, который владеет интонацией, гротеском, гиперболой, музыкальностью и неожиданными поворотами воображения. Сознательность его в осуществлении задач, и контроль над этим осуществлением, и превосходный „баланс“ романа были поразительны. Осуществлено было нечто, или создано, вне связи с „Матерью“ Горького, с „Цементом“ Гладкова и вне „Что делать?“ Чернышевского – но непосредственно в связи с „Петербургом“ Белого, с „Шинелью“, с „Записками из подполья“ величайшими произведениями нашей литературы <…> В „Последних новостях“, где я регулярно печаталась, только через несколько месяцев появился отклик на „Зависть“. Люди спрашивали Ходасевича: „Да правда ли, что это так замечательно?“ Он к этому времени уже прочел роман и позже, в 1931 году, за своей подписью написал об Олеше („Возрождение“, № 2854). Ходасевич отвечал, что роман несомненно превосходный».

Но среди советской критики «Зависти» не редкостью были и такие отзывы как, напечатанная в седьмом номере «Нового Лефа» 1928 года, похожая на донос передовая статья Осипа Брика, озаглавленная «Симуляция невменяемости», где он писал:

«Секрет Олеши чрезвычайно прост, он представил вредителей невменяемыми. Вредитель этот – герой его повести Кавалеров <…>  Кавалеровы опасны совершенно реальной опасностью. И, если хоть на минуту поддаться обману Олеши и ослабить бдительность, то эти господа Кавалеровы уже без всякого юродства сделают свое шахтинское дело[77] <…>  Нужно видеть врага не только тогда, когда он идет на тебя с оружием в руках, но и тогда, когда он прикидывается юродивым, пьяненьким, невменяемым. Когда он хочет сначала тебя усыпить с тем, чтобы задушить во сне. Жалеть рано. Надо сначала добить!»

Как верно заметила в том же году литературный критик Евгения Журбина в рецензии на «Зависть», опубликованной в пятом номере журнала «Звезда»: «Роман Юрия Олеши  – удача. Больше того – он победа. К победительным вещам максимальное внимание».

Да, триумфальное шествие «Зависти», одновременно с радостью ее признания, автоматически породило и «максимальное внимание» к Олеше властей, которым недруги «попутчиков» в скрытых или публичных, вроде бриковского, доносах единогласно указывали на явную неблагонадежность писателя.

Выход «Зависти» практически совпал с отправной точкой сталинских репрессий. После расторжения Великобританией в мае 1927-го торговых и дипломатических отношений с СССР, преподнесенного народу подготовкой  к новой иностранной интервенции, на страну накатил психоз: шпиономания, расстрел дворян, массовые аресты интеллигенции и других представителей «бывших» – «внутренних врагов народа», преследование оппозиционеров. В конце 1927 года был исключен из рядов ВКП (б), а через пару лет отправлен в ссылку вместе с тысячами других оппозиционеров бывший главред «Красной нови» Александр Воронский. В середине января 1928-го был сослан в Алма-Ату лидер оппозиции Лев Троцкий, через короткое время изгнанный из СССР. В такой обстановке и отмечалось тезоименитство «Зависти», нацелившее на ее автора тотальнейшее внимание. 

Следом за журнальным вариантом в начале 1928 года «Зависть» с иллюстрациями Натана Альтмана была стильно издана Владимиром Нарбутом, возглавлявшим основанное им в Москве издательство «Земля и Фабрика». А следом за «Завистью» Нарбут роскошно издает в своем «ЗиФ» «Трех Толстяков» с двадцатью пятью рисунками в красках Мстислава Добужинского и обещанным посвящением той самой девочке Вале Грюнзайд, для которой роман был написан четыре года назад. Нарбут буквально успел стать первым книжным издателем романов Олеши, так как  вскоре, летом 1928 года, был исключен из рядов ВКП (б) и отстранен от руководства «ЗиФ».

Олеша так высоко ценил Нарбута-поэта и его мощную личность талантливого организатора, что даже простил ему харьковское предательство – Симу, которую очень тогда любил. «Наши отношения с колченогим и дружочком, как это ни странно, ничуть не изменились, – вспоминал  Катаев в „Алмазном моем венце“. – Мы по-прежнему были дружны и часто встречались». Через два года после разрыва с Серафимой, Олеша женился на ее сестре – средней из трех Суок, Ольге (старшая из них, Лидия, была замужем за Багрицким), которая разделила с ним до конца жизни все его радости и невзгоды. «<…> у меня есть жена, — рассказал он о ней матери в письме 27 июня 1927 года. – Она хороший друг и понимает, что мне нужно. <…> Очень жалею, что ты не можешь видеть ее. Это необычайно милый человек и очень красивая». И затем добавил: «Жизнью своей я доволен. Ничего другого, кроме писательской работы – мне не нужно. А этим я имею полную возможность заниматься. И работаю все время»[78].

Он действительно работал все время. Миф о том, что Олеша не писал последние годы, посеян кем-то, никогда не заглядывавшим в его архив, документально подтверждающий непрерывный труд писателя до конца  жизни горами черновиков.

 После «Зависти» им была написана и опубликована череда блестящих рассказов: «Лиомпа», «Легенда» (1927); «Любовь», которую он называл своей лучшей вещью, «Цепь» (1928); «В цирке», «Пророк», «Вишневая косточка», «Я смотрю в прошлое», «Человеческий материал» (1929); «В мире» (1930); «Альдебаран» (1931); «Кое-что из секретных записей попутчика Занда» (1932) и другие. В 1933 году девять из них он объединил в небольшой сборник «Вишневая косточка», вышедший в издательстве «Советская литература».

Как только «Зависть» увидела свет, лучшие театры наперебой кинулись заказывать Олеше пьесы. Опередил всех театр имени Евгения Вахтангова, для которого в 1928 году писатель создал драматургический вариант «Зависти» –  «Заговор чувств», впервые напечатанный в 1929 году в девятом номере еженедельника «Современный театр». Премьера спектакля, поставленного  режиссером Алексеем Поповым, состоялась 13 марта 1929 года. В качестве художника был режиссер Николай Акимов. Андрея Бабичева играл Освальд Глазунов, Ивана – Анатолий Горюнов, Кавалерова – Николай Москвин. «Пьеса превзошла наши ожидания, – говорил в интервью Алексей Попов. –  <…> Это опыт иронической трагедии». В том же году «Заговор чувств» поставил и Константин Тверской в ленинградском БДТ. 

Почти одновременно с вахтангавцами МХАТ заказал Олеше пьесу по «Трем Толстякам», которую драматург прочитал худсовету уже в сентябре  1928 года и, как он сообщил Алексею Крученых, «был осыпан рукоплесканиями». Пьеса была восторженно принята к постановке, но премьера состоялась только 24 мая 1930 года. Дело в том, что ее собирался ставить сам Станиславский «в стиле китайского спектакля»[79], но тяжело заболел и уехал лечиться за границу, потому история затянулась и в конечном счете пьесу поставил режиссер Николай Горчаков под художественным присмотром Немировича-Данченко. Художником спектакля был Борис Эрдман. Играли: Алексей Грибов, Михаил Яншин, Мария Кнебель, Евгения Морес, Василий Топорков, Борис Ливанов и другие прославленные актеры МХАТ. В те же годы «Три Толстяка» были поставлены в ленинградском БДТ Константином Тверским и в тбилисском  Грузинском театре Василием Абашидзе.

«Я – автор Художественного театра: Метерлинк, Чехов, Андреев и я. Вы только подумайте», – писал в дневнике Олеша в период постановки «Трех Толстяков». И дальше, рассуждая на эту тему, говорил о природе славы в стране Советов: «Вопрос себе: революция, я, Художественный театр – что же: этап ли это в моей жизни? То, что пьеса такого-то писателя идет в Московском Художественном театре, есть ли это знаменательное событие в жизни писателя, если принять во внимание третье условие – революцию? На этот вопрос могу ответить: не знаю, неизвестно, все спуталось»[80].

Эта тема сполна получит свое развитие в его следующей пьесе – «Список благодеяний», написанной им по заказу Всеволода Мейерхольда, с которым он познакомился на премьере «Заговора чувств» у вахтанговцев. Премьера «Списка благодеяний» в ГосТИМе с Зинаидой Райх в главной роли состоялась 4 июня 1931 года. «Постановка пьесы не принесла лавров ни автору, ни театру, хотя после премьеры и происходили шумные диспуты, и дискуссии в печати <…>,  – вспоминал Александр Гладков. – Режиссер не пошел по пути условной философской притчи, чем по замыслу автора была пьеса, но он не нашел и достаточно последовательного и убедительного иного решения: странно сказать – в этой работе Мейерхольд был не смел и не решителен, в пьесе его многое привлекало, но многое и беспокоило <…> в процессе работы над пьесой и Мейерхольд в чем-то уступил автору и автор Мейерхольду, а средняя линия в искусстве никогда не побеждает»[81]. Через некоторое время после премьеры Олеша неохотно признался Льву Славину, что «Мейерхольд, для того чтобы 3инаиде Райх было удобнее и легче играть, испортил „Список благодеяний“ безвкусными поправками, выбрасывая одни эпизоды, перемонтируя другие. Легко ли было переживать это писателю, – продолжал Славин, – который каждое слово вбивал, как устой моста!»[82]. Тем не менее Олешу с Мейерхольдом связывала близкая дружба до середины тридцатых годов. Там их пути разошлись навсегда.


Как известно, пик большого террора пришелся на 1937 – 1938 годы. Страну, заболевшую паранойей, колотило в бреду. Олеша получает удар за ударом. После ареста Владимира Нарбута в октябре 1936-го начинает стремительно редеть его ближайшее окружение. В апреле 1937-го умирает от туберкулеза Ильф. В августе расстрелян Александр Воронский, арестована и отправилена в ссылку Лидия Багрицкая, пытавшаяся хлопотать за Нарбута. В сентябре погибает семнадцатилетний пасынок писателя, выбросившийся из окна их квартиры в состоянии нервного срыва. В октябре арестована и вскоре расстреляна как контрреволюционерка 71-летняя вдова одесского писателя Александра Федорова, Лидия Карловна, близкий Олеше человек, на  даче у которой он часто жил и работал во время  пребывания в Одессе. В ноябре как контрреволюционер-террорист арестован, затем расстрелян в 1938-м Валентин Стенич. Арестован по подозрению в шпионаже и приговорен к восьми годам исправительно-трудовых работ Святополк-Мирский, умерший позже в лагере под Магаданом. В январе 1938-го приказом Комитета по делам искусств закрыли ГосТИМ, а весной в лагере на Колыме уничтожен   Нарбут. В 1939-м арестованы, а затем расстреляны Бабель и Мейерхольд, зверски убита у себя дома Зинаида Райх. У Олеши – нервный сбой, он говорит об этом Булгакову, спрашивает совета. В марте 1940 года не стало и Михаила Булгакова…

Все это время Олеша практически не может работать, пьет, заключает бесконечные договоры с киностудиями и театрами на создание киносценариев и пьес, тянет время, получает повестки в суд из-за невозвращенных авансов, болеет, занимается литературной поденщиной – пишет статьи, рецензии, заметки в газеты, доводит до ума чужие сценарии,  бесконечно начинает и не заканчивает собственные вещи, постепенно разучиваясь ставить точку. И почти в прямом смысле слова превращается в нищего, того самого, у которого «кличка писатель».

Думается, что именно этот образ нищего, который он сознательно надевает на себя во второй половине тридцатых годов, плюс репутация пьяницы и спасли его от физической расправы. Власти оставили Олешу в покое, репрессировав грядущие, так и не написанные его книги.

Вернувшись в конце войны в Москву из Ашхабада, куда Олеша был эвакуирован с Одесской киностудией, где написал несколько рассказов, статей, участвовал в антифашистских радиопередачах, он обнаруживает, что его квартира в проезде Художественного театра (ныне Камергерском переулке) занята. И до 1954 года они с женой буквально скитаются по чужим углам, пока наконец путем усилий друзей не обретают жилплощадь в коммуналке писательского дома в Лаврушинском переулке.

Вообще во второй половине 1950-х годов жизнь Олеши понемногу налаживается. По заказу вахтанговцев он делает инсценировку «Идиота» Достоевского и видит замечательный спектакль по ней в постановке Александры Ремизовой на так хорошо знакомой ему сцене. Мышкина играл Николай Гриценко, Настасью Филипповну – Юлия Борисова, Рогожина – Михаил Ульянов.

В 1956 году, наконец-то, после двадцатилетнего перерыва, большими тиражами выходят последние прижизненные издания Олеши: томик его «Избранных сочинений», отдельной книжкой – «Три Толстяка» и в альманахе «Литературная Москва» впервые появляется небольшая часть его дневниковых записей. Тех самых «маленьких заметок, отрывков, маленьких кусков или чего-то вроде новелл, но не новелл», о  которых в качестве найденной Олешей  идеальной формы, писал ему Зощенко в 1936-м[83]. Они делались с конца двадцатых то часто, то с большими интервалами. Он старался в них не работать над стилем и писать, как берет рука, создавая их то короткими, то длинными, отрывочными, зачастую брошенными на полуслове или полностью завершенными. В них было все – и его детство, и отрочество, и юность, и его ранняя, не по годам, старость. В них оживали его друзья и многие известные люди, проходившие рядом. Там говорилось об Одессе, Москве, любимых книгах, спектаклях, разнообразных событиях с его участием, рассуждалось об  искусстве, футболе, путешествиях по миру, которые так и не удалось совершить, и многом другом из того, чем привлекала его жизнь. 

Благодаря этим записям он выжил и как писатель. Он складывал из них свою мозаику-книгу, у которой было несколько вариантов названия: «Я делюсь прекрасным», «Что я видел на земле», «Ни дня без строчки», «Слова, слова, слова», «Книга воспоминаний», «Воспоминания и размышления», «Сто записей». Увы, он не успел ее завершить. Умер он в Москве от разрыва сердца 10 мая 1960 года в 61-летнем возрасте.

Тем не менее его «роман в стол» о собственной жизни и времени, которое он, несмотря ни на что, сумел честно прожить  Художником, был написан и жанр «ни дня без строчки» им утвержден.

Эту книгу складывали уже без него. Впервые она была издана в 1965 году издательством «Советская Россия», составленная Михаилом Громовым, выбравшим для нее записи, дозволенные тогдашним временем, и расположившим их в тематическом порядке. Другой вариант их публикации – «Книга прощания», составленная Виолеттой Гудковой для издательства «Вагриус», выпущенная в 1999 году. Здесь более полная подборка текстов, расположенных по хронологии. Обе эти книги – ответ на вопрос, прозвучавший у Олеши в «Вишневой косточке» и вполне могущий стать эпиграфом и к этим и к любым последующим вариантам мозаики дневников писателя, да и ко всему его творчеству: 

«Так, значит, наперекор всем, наперекор порядку и обществу, я создаю мир, который не подчиняется никаким законам, кроме призрачных законов моего собственного ощущения?».

«Писать каждый день. Это, может быть, и составит книгу, о которой я мечтаю <…>,– надеялся в дневниках Олеша. –

Пусть я пишу отрывки, не заканчивая, но я все же пишу! Все же это какая-то литература – возможно, и единственная в своем смысле: может быть, такой психологический тип, как я, и в такое историческое время, как сейчас, иначе и не может писать <…>, –  продолжал он. – 

Вместо того, чтобы начать писать роман, я начинаю сегодня писать дневник. Это гораздо интересней беллетристики, гораздо увлекательней. <…> Пусть хранит меня судьба от беллетристики! <…>

Эти записи – все это попытки восстановить жизнь. Хочется до безумия восстановить ее чувственно.

Я не знаю, где я родился. Я нигде не родился. Я вообще не родился. Я не я. Я не не. Не я не. Не, не, не. Я не родился в таком-то году. Не в году. Году в не. Годунов. Я не Годунов <…>

Главное свойство моей души – нетерпение. Я вспоминаю, что всю мою жизнь я испытывал мешавшую мне жить именно заботу именно о том, что вот что-то надо сделать, и тогда я буду жить спокойно. Эта забота рядилась в разные личины – то я предполагал, что это „что-то“ – это роман, который надо написать, то это хорошая квартира, то очередное получение паспорта, то примирение с кем-либо, – на самом же деле это важное, что надо было преодолеть, чтобы жить спокойно, была сама жизнь. Таким образом, можно свести это к парадоксу, что самым трудным, что было в жизни, была сама жизнь – подождите, вот умру, и тогда уж буду жить.

Между тем я всегда был оптимистом и очень любил жизнь! <…>

Я могу выбирать. Значит нужно выбросить кошелек, перестать

зарабатывать, – может быть, это путь к чистоте <…> я найду  чистоту мою, утраченную неизвестно где и когда <…> я стану нищим… Я ухвачу кончик нити и распутаю клубок <…>

Мысль о том, чтобы стать нищим, пришла ко мне внезапно <…>, я помню, как в классе, где косо стоял столб солнца и вертелась в нем меловая пыль, сказали: „Толстой умер“. И было известно, что перед смертью он ушел. Тоже нищий. <…>

Теперь эта мысль об обязанности моей стать нищим кажется мне вполне реальной. <…>

Христианство – коммунизм – грань новой эры, и я стою на этой грани с торбой на спине, – стою, опираясь на палку. <…>

Я тебя вспоминаю, дитя, которое нагнулось надо мной. Сколько лет! Сколько лет!! И эта тоска всегда со мной – Успенская? Княжеская? Я стал, дитя, князем „Националя“ – о, мое бесконечно золотое видение. <…>

Хочу ли я славы? Нет.

Хотелось бы не славы, а путешествия по миру. Даже странно представить себе, что есть иной мир <…>

Кто-то сказал, что от искусства для вечности останется только метафора. Так оно, конечно, и есть <…> мне приятно думать, что я делаю кое-что, что могло бы остаться для вечности <…> Что такое вечность как не метафора? <…>

Я твердо знаю о себе, что у меня есть дар называть вещи по-иному. Иногда удается лучше, иногда хуже. Зачем этот дар – не знаю. Почему-то он нужен людям. <…>

Сердце разрывается от прекрасного! Трудно читать стихи – начинаешь плакать <…>

В конце концов, ничего не нужно, кроме майского дня, кроме ощущения здоровья. <…>

Не важно, чего я достиг в жизни, важно, что я каждую минуту жил  <…> Да здравствует мир без меня!»[84] – мудро и мужественно произнес Олеша в конце своей такой драматичной и одновременно счастливой  жизни, во многом отразившейся в его последней книге, которую ему все-таки удалось написать.




[50] Цит. по: Яворская А. «Маленькое сердце» в «Зеленой лампе» // Дерибасовская – Ришелевская: Одесский альманах (сб.). Кн. 42. 2010. С. 277.

[51] Там же. С. 278.

[52] Катаев В.  Собр. соч. в 10-ти томах. Т. 7. М. : Художественная литература, 1984. С. 102.

[53] РГАЛИ. Ф. 358. Оп. 2. Ед. хр. 38. Л. 36.

[54] Александров Р. История «Игры в плаху» // Книжное обозрение. 1987. 27 марта.

[55] Там же.

[56] Там же.

[57] Александров Р. История «Игры в плаху».

[58] Пролетарий (Харьков). 1921. 30 октября.

[59] Александров Р. История «Игры в плаху».

[60] Катаев В. С. 85, 86.

[61] Там же. С. 88.

[62] Там же. С. 116.

[63] Книга прощания. С. 96.

[64] Воспоминания о Юрии Олеше. С. 44-45.

[65] Олеша Ю. Беседа с читателями. С. 152.

[66] Там же. С. 154.

[67] Там же. С. 157.

[68] Катаев В. Собр. соч. в 10-ти томах. Т. 2. С. 55. (Гл. 6-я)

[69] Со слов Олеши сообщено Л. Г. Марягиным 25 июня 1992 г.

[70] РГАЛИ. Ф. 358. Оп. 2. Ед. хр. 509. Л. 1.

[71] Катаев В. Собр. соч. в 10-ти томах. Т. 7. С. 186, 188.

[72] Был редактором рапповского журнала «На литературном посту».

[73] Цит. по: Динерштейн Е. А. А. К. Воронский: В поисках живой воды. М. : РОССПЭН, 2001. С. 174 – 175.

[74] РГАЛИ. Ф. 358. Оп. 2. Ед. хр. 641. Л. 1.

[75] Новый мир. 1965. № 11. С. 248.

[76] Цит. по: Сухих И. Остается только метафора // Звезда. 2002. № 10.

[77] Громкое дело 1928 года, показательный процесс в Шахтинском районе Донбасса по обвинению большой группы руководителей и специалистов угольной промышленности в шпионской деятельности, вредительстве и саботаже.

[78] РГАЛИ. Ф. 358. Оп. 2. Ед. хр. 623. Л. 1.

[79] Олеша Ю. Пьесы. Статьи о театре и драматургии. М. : Искусство, 1968. С. 381.

[80] Книга прощания. С. 42.

[81] Гладков А. Слова, слова, слова // Гладков А. Поздние вечера. Воспоминания, статьи, заметки. М. : Советский писатель, 1986. С. 176.

[82] Воспоминания о Юрии Олеше. С. 10.

[83] РГАЛИ. Ф. 358. Оп. 2. Ед. хр. 730. Л. 4 –5.

[84] Записи цит. по: Книга прощания. Ни дня без строчки.